Плужников с трудом поднял пограничника. Денищик, еле сдерживая стоны, хватался руками, наваливался, тяжело, со свистом дыша сквозь стиснутые зубы. Но, встав на ноги, пошел к выходу сам, Плужников лишь поддерживал его, когда надо было перешагивать через лежавших на полу бойцов.
Фельдшер сидел в той же позе, все так же механически, аккуратно разрывая на полосы одежду погибших. Все так же чадно горела свеча, словно задыхаясь в смрадном воздухе гниения и смерти, и все так же лежал подле нее нетронутый кусок ржавого армейского сухаря.
Они брели медленно, с частыми остановками. Денищик дышал громко и часто, в простреленной груди что-то клокотало и булькало, он то и дело вытирал с губ розовую пену неуверенной, дрожащей рукой. На остановках Плужников усаживал его. Денищик приваливался к стене, закрывал глаза и молчал: берег силы. Раз только спросил:
– Сальников живой?
– Живой.
– Он везучий. – Пограничник сказал это без зависти, просто отметил факт. – И все за водой ходит?
– Ходит. – Плужников помолчал, раздумывая, стоит ли говорить. – Слушай, Володя, приказ нам всем: разбегаться. Кто куда.
– Как?
– Мелкими группами уходить из крепости. В леса.
– Понятно. – Денищик медленно вздохнул. – Прощай, значит, старушка. Ну, правильно: здесь как в мешке.
– Считаешь, правильно?
Денищик долго молчал. Крохотная слеза медленно выкатилась из-под ресниц и пропала где-то в глубоком провале густо заросшей щеки.
– С Сальниковым иди, Коля.
Плужников молча кивнул, соглашаясь. Хотел было сказать, что если бы не те пулеметы на мосту, то пошел бы он только с ним, с Володькой Денищиком, и не сказал.
Он оставил Денищика в пустом каземате. Уложил на кирпичный пол лицом к узкой отдушине, сквозь которую виднелось серое, задымленное небо.
– Шинель не захватили. Там у фельдшера валялась, я видел.
– Не надо.
– Я сверху принесу. Пока тихо.
– Ну, принеси.
Плужников в последний раз заглянул в уже чужие, уже отрешенные глаза пограничника и вышел из каземата. Оставалось завернуть за угол и по разбитой, заваленной обломками лестнице подняться в первый этаж. Там еще держались те, кто был способен стрелять, кого собрал после ночной атаки незнакомый Плужникову капитан-артиллерист.
Он не дошел до поворота, когда наверху, над самой головой, раздался грохот. По плечам, по каске застучала штукатурка, и тугая взрывная волна, ударившись в стену за углом, вынесла на него пыль и удушливый смрад немецкого тола.
Еще сыпались кирпичи, с треском рушились перекрытия, но Плужников уже нырнул в вонючий, пропыленный дым и, спотыкаясь, полез через завал. Где-то уже били автоматы, в угарных клубах взрывов вспыхивали нестерпимо яркие огоньки выстрелов. Чья-то рука, вынырнув из сумрака, рванула его за портупею, втащив в оконную нишу, и Плужников совсем близко увидел грязное, искаженное яростью лицо Сальникова:
– Подорвали, гады! Стену подорвали!
– Где капитан? – Плужников вырвался. – Капитана не видел?
Сальников, надсадно крича, бил злыми короткими очередями в развороченное окно. Там, в дыму и пыли, мелькали серые фигуры, сверкали огоньки очередей. Плужников метнулся в задымленный первый этаж, споткнулся о тело – еще дышащее, еще ползущее, еще волочившее за собой перебитые ноги в распустившихся окровавленных обмотках. Упал, запутавшись в этих обмотках, а когда вскочил – разглядел капитана. Он сидел у стены, крепко зажмурившись, и по его обожженному кроваво-красному лицу ручьями текли слезы.
– Не вижу! – строго и обиженно кричал он. – Почему не вижу? Почему? Где лейтенант?
– Здесь я. – Плужников стоял на коленях перед ослепшим командиром; опаленное лицо казалось непомерно раздутым, сгоревшая борода курчавилась пепельными завитками. – Здесь, товарищ капитан, перед вами.
– Патроны, лейтенант! Где хочешь достань патронов! Я не вижу, не вижу, ни черта не вижу!..
– Достану, – сказал Плужников.
– Стой! Положи меня за пулемет. Положи за пулемет!..
Он шарил вокруг, ища Плужникова. Плужников схватил эти дрожавшие, суетливые руки, почему-то прижал к груди.
– Вот он – я. Вот он.
– Все, – вдруг тихо и спокойно сказал капитан, ощупывая его. – Нету моих глазынек. Нету. Патроны. Где хочешь! Приказываю достать!
Он высвободился, коснулся пальцами голого, мокрого от слез лица. Потом правая рука его привычно скользнула к кобуре.
– Ты еще здесь, лейтенант?
– Здесь.
– Документы мои зароешь. – Капитан достал пистолет, на ощупь сбросил предохранитель, и рука его больше не дрожала. – А пистолет возьми: семь патронов останется.
Он поднял пистолет, несколько раз косо, вслепую потыкал им в голову.
– Товарищ капитан! – крикнул Плужников.
– Не сметь!..
Капитан сунул ствол в рот и нажал курок. Выстрел показался Плужникову оглушительным, простреленная голова тупо ударилась о стену, капитан мучительно выгнулся и сполз на пол.
– Готов.
Плужников оглянулся: рядом стоял сержант.
– Отбили, – сказал сержант. – А доложить не успел. Жалко.
Только сейчас Плужников расслышал, что стрельбы нет. Пыль медленно оседала, виднелись развороченные окна, пролом стены и бойцы возле этого пролома.
– Три диска осталось, – сказал сержант. – Еще раз подорвут – и амба.
– Я достану патроны.
Плужников вынул тяжелый ТТ из еще теплой руки капитана, положил в карман. Сказал, вставая:
– Документы его зароешь, он просил. А патроны я принесу. Сегодня же.
И пошел к оконной нише, возле которой расстался с везучим Сальниковым.
В нише никого не было, и Плужников устало опустился на кирпичи. Он не попал под взрыв, не отбивал немецкой атаки, но чувствовал себя разбитым. Впрочем, чувство это давно уже не покидало его: он был много раз оглушен, засыпан, отравлен дымом и порохом, и даже та пустяковая рана на ноге, что затянулась на молодом теле сама собой, часто тревожила его внезапной, отдававшей в колено болью. Ныли отбитые кирпичами почки, мутило от постоянного голода, жажды, недосыпания и липкого трупного запаха, которым была пропитана каждая складка его одежды. Он давно уже привык думать только об опасности, только о том, как отбить атаку, как достать воду, патроны, еду, и уже разучился вспоминать что-либо. И даже сейчас, в эту короткую минуту затишья, он думал не о себе, не о капитане, что застрелился на его глазах, не о Денищике, что умирал на голом полу каземата, – он думал, где достать патронов. Патронов и гранат, без которых нельзя было прорваться из окруженной крепости.
Сальников вернулся через окно: от немцев. Бросил на землю три автоматные обоймы, сказал:
– Вот гады немцы: без фляжек в атаку ходят.
– Слушай, Сальников, ты тот первый день помнишь? Ты вроде за патронами тогда бежал. Вроде склад какой-то…
– Кондаков тот склад знал. А мы с тобой искали и не нашли.
– Мы тогда дураками были.
– Теперь поумнели? – Сальников вздохнул. – Искать пойдем?
– Пойдем, – сказал Плужников. – У сержанта три диска к пулемету осталось.
– При солнышке?
– Ночью не найдем.
– Пишите письма, – усмехнулся Сальников. – С приветом к вам.
Плужников промолчал. Сальников порылся в карманах, вытащил пригоршню грязных изломанных галет. Они долго, словно дряхлые старцы, жевали эти галеты: в сухих ртах с трудом ворочались шершавые языки.
– Водички бы… – привычно вздохнул Сальников.
– Поди шинель разыщи, – сказал Плужников. – Володька на голом полу лежит. Зайдем к нему, а потом – двинем. На солнышко.
– К черту в зубы, к волку в пасть, – проворчал Сальников, уходя.
Он скоро приволок шинель – прожженную, с бурым пятном засохшей крови на спине. Молча поделили автоматные обоймы и полезли вниз по осыпающимся кирпичам в черную дыру подземелья.
Денищик был еще жив: лежал не шевелясь, глядя тускнеющими глазами в серый клочок неба. В черной цыганской бороде запеклась кровь. Он посмотрел на них отрешенно и снова уставился в окно.
– Не узнает, – сказал Сальников.
– Везучий, – с трудом сказал пограничник. – Ты везучий. Хорошо.
– В бане сейчас хорошо, – улыбнулся Сальников. – И тепло, и водичка.
– Не носи. Воду не носи. Зря. К утру помру.
Он сказал это так просто и спокойно, что они не стали разуверять его. Он действительно умирал, ясно осознавал это, не отчаивался, а хотел только смотреть в небо. И они поняли, что высшее милосердие – это оставить Денищика одного. Наедине с самим собой и с небом. Они подсунули под него шинель, пожали вялую, уже холодную руку и ушли. За патронами для живых.
Немцы уже ворвались в цитадель, расчленив оборону на изолированные очаги сопротивления. Днем они упорно продвигались по запутанному лабиринту кольцевых казарм, стремясь оставить за собою развалины, а ночью развалины эти – подорванные саперами, взметенные прицельной бомбежкой и добела выжженные огнеметами – оживали вновь. Израненные, опаленные, измотанные жаждой и боями скелеты в лохмотьях поднимались из-под кирпичей, выползали из подземелий и в штыковых атаках уничтожали тех, кто рисковал оставаться на ночь. И немцы боялись ночей.